«Я знаю наизусть его мощные руки, мягкие и мясистые. Как они берут вещи, дерево, инструменты, как они держат гвоздь, чтобы он не скривился под молотком, как они сглаживают древесную пыль при шлифовании, как они охватывают ствол дерева, чтобы поднять, как ведут доску у циркулярки. Циркулярка – какое чудное слово. Его слово. И ничего не страшно, нет никаких мер безопасности, только внимательность и ясная хватка рук. Фотоаппарат. Мне понадобилось долго, чтобы произнести это слово. Почему, почему, - не понимала я, - он так злится. У меня просто не получалось его выговорить. Я помню это состояние: я снова и снова старалась, но язык не слушался и хотелось плакать, и я так хочу, чтобы получилось, для него. Так хотелось его признания, всю жизнь.
Я всю жизнь хотела признания. И хотелось то ли плакать, то ли бороться, на грани между сдаться и выиграть, но очень хотелось признания – как тогда со словом фотоаппарат. Напрямую или окольными путями я стремилась доказать, что я больше, чем есть, потому что мне самой то, что было, казалось не достаточным. Потому теперь я могу непосильное, выдерживаю нереальное. Фотоаппарат.
Его насмехающийся взгляд. Мне понадобилось все моё детство, чтобы научится держаться под этим взглядом. Больно – не показываем. Безэмоционально держаться, убеждаем себя. А мне ни по чем. Мне все равно. Больно. Мне всю жизнь было больно и все равно от его надменных взглядов, пока после моего процесса я не поняла, как с ними обходится по-другому. И нельзя было защищаться, система проста: уходить в себя и НИЧЕГО не показывать, пусть лопнут в попытках задеть. «Такая разумная и самостоятельная»… Это был мой выход. Моя система, чтобы выжить.
Как проявлять фотографии. В темной ванной, волшебство красной лампы и медленное проявление пятен на бумаге, вначале только догадка, в какую сторону фотография лежит… Одеяло под дверью, чтобы свет не сочился.
Какой-то скворечник. Что это был за скворечник в ванной комнате? И черёмуха на даче, я обожаю лазать по деревьям. Папа, смотри, гордись. Ведь это геройство. Ты же любишь героев! Я герой, смотри на меня!
Всю жизнь. Папа, я герой, смотри на меня! Не смотришь, кажется, не видишь. Тогда я сама. Навсегда сама.
Его скоро не станет. И это состояние «я сама» останется навсегда. Я лечу к нему. Мы уже давно не рядом.
Он живет во мне из детства, когда еще были велосипеды и лето, и можно было укатить нафиг за запретный лес. Он живет во мне, когда можно было «помочь папе» подержать доску, подавать гвозди, красить стены дома, держать молоток. Сидеть на бревнах. «Помогать папе» означало быть с ним, намного замечательнее, чем помогать маме, потому что помогать маме означало быть одной.
После эпохи дачи и стройки папы почти не стало. Только ограничивающий, не наказывающий, но осуждающий. Зачем он мне такой? Последняя попытка разговора и откровенности, провал и внутренний разрыв навсегда. И навсегда невысказанность, потому что не докричаться, и навсегда «папа, смотри и гордись мной», отцовский образ, выжженный во мне. Страх перед отторжением, тоска по близости, представление, каким должен быть настоящий мужчина… Как долго мне понадобилось, чтобы найти себя без этих рамок, чтобы повстречаться с ним по-другому внутри себя. Я лечу к нему, увижу ли я его хоть раз по-настоящему вживую?
Подожди, папа, мне надо тебе многое сказать, не уходи, подожди».